Неточные совпадения
— Управитель так и оторопел, говорит: «Что вам угодно?» — «А! говорят, так вот ты как!» И вдруг, с этим словом, перемена
лиц и физиогномии… «За делом! Сколько вина выкуривается по именью? Покажите книги!» Тот сюды-туды. «Эй, понятых!» Взяли, связали, да в город, да полтора года и просидел
немец в тюрьме.
Хотя, конечно, они
лица не так заметные, и то, что называют второстепенные или даже третьестепенные, хотя главные ходы и пружины поэмы не на них утверждены и разве кое-где касаются и легко зацепляют их, — но автор любит чрезвычайно быть обстоятельным во всем и с этой стороны, несмотря на то что сам человек русский, хочет быть аккуратен, как
немец.
Даже волосы, впрочем чуть-чуть лишь с проседью, расчесанные и завитые у парикмахера, не представляли этим обстоятельством ничего смешного или какого-нибудь глупого вида, что обыкновенно всегда бывает при завитых волосах, ибо придает
лицу неизбежное сходство с
немцем, идущим под венец.
А в сыне ей мерещился идеал барина, хотя выскочки, из черного тела, от отца бюргера, но все-таки сына русской дворянки, все-таки беленького, прекрасно сложенного мальчика, с такими маленькими руками и ногами, с чистым
лицом, с ясным, бойким взглядом, такого, на каких она нагляделась в русском богатом доме, и тоже за границею, конечно, не у
немцев.
Она жила гувернанткой в богатом доме и имела случай быть за границей, проехала всю Германию и смешала всех
немцев в одну толпу курящих коротенькие трубки и поплевывающих сквозь зубы приказчиков, мастеровых, купцов, прямых, как палка, офицеров с солдатскими и чиновников с будничными
лицами, способных только на черную работу, на труженическое добывание денег, на пошлый порядок, скучную правильность жизни и педантическое отправление обязанностей: всех этих бюргеров, с угловатыми манерами, с большими грубыми руками, с мещанской свежестью в
лице и с грубой речью.
— А
немцы все дело говорят? — промолвил Павел Петрович, и
лицо его приняло такое безучастное, отдаленное выражение, словно он весь ушел в какую-то заоблачную высь.
— Еду охранять поместье, завод какого-то сенатора, администратора, вообще —
лица с весом! Четвертый раз в этом году. Мелкая сошка, ну и суют куда другого не сунешь. Семеновцы — Мин, Риман, вообще —
немцы, за укрощение России получат на чаишко… здорово получат! А я, наверное, получу колом по башке. Или — кирпичом… Пейте, французский…
— Приятно было слышать, что и вы отказались от иллюзий пятого года, — говорил он, щупая
лицо Самгина пристальным взглядом наглых, но уже мутноватых глаз. — Трезвеем. Спасибо
немцам — бьют. Учат. О классовой революции мечтали, а про врага-соседа и забыли, а он вот напомнил.
Самгин отказался играть в девятку, курил и, наблюдая за малоподвижным
лицом поручика, пробовал представить его в момент атаки: впереди —
немцы, сзади — мужики, а он между ними один.
Можно желать братства и единения русских, французов, англичан,
немцев и всех народов земли, но нельзя желать, чтобы с
лица земли исчезли выражения национальных ликов, национальных духовных типов и культур.
Из всей этой малыгинской родни и сборных гостей Галактиону ближе всех пришелся по душе будущий родственник,
немец Штофф. Это был небольшого роста господин, немного припадавший на левую ногу.
Лицо у
немца было совсем русское и даже обросло по-русски какою-то мочальною бороденкой. Знакомство состоялось как-то сразу, и будущие зятья полюбились друг другу.
Вот казанские татары в шелковых халатах, с золотыми тюбетейками на бритых головах, важно похаживают с чернозубыми женами, прикрывшими белыми флеровыми чадрами густо набеленные
лица; вот длинноносые армяне в высоких бараньих шапках, с патронташами на чекменях и кинжалами на кожаных с серебряными насечками поясах; вот евреи в засаленных донельзя длиннополых сюртуках, с резко очертанными, своеобразными обличьями; молча, как будто лениво похаживают они, осторожно помахивая тоненькими тросточками; вот расхаживают задумчивые, сдержанные англичане, и возле них трещат и громко хохочут французы с наполеоновскими бородками; вот торжественно-тихо двигаются гладко выбритые, широколицые саратовские
немцы; и неподвижно стоят, разинув рты на невиданные диковинки, деревенские молодицы в московских ситцевых сарафанах с разноцветными шерстяными платками на головах…
Родился ли он драматургом — по преимуществу? Такой вопрос может показаться странным, но я его ставил еще в 70-х годах, в моем цикле лекций"Островский и его сверстники", где и указывал впервые на то, что создатель нашего бытового театра обладает скорее эпическим талантом. К сильному (как
немцы говорят,"драстическому") действию он был мало склонен. Поэтому большинство его пьес так полны разговоров, где много таланта в смысле яркой психики действующих
лиц, но мало движения.
Главного зачинщика, нашего казанца Зарина, ударившего
немца ремнем по
лицу за нежелание давать ему"сатисфакцию"(так как мы все были на ферруфе), начальство немедленно удалило, продержав взаперти в полицейской тюрьме.
Вернуться домой было некогда, я не хотел бродить по улицам. За городской стеною находился маленький сад с навесом для кеглей и столами для любителей пива. Я вошел туда. Несколько уже пожилых
немцев играли в кегли; со стуком катились деревянные шары, изредка раздавались одобрительные восклицания. Хорошенькая служанка с заплаканными глазами принесла мне кружку пива; я взглянул в ее
лицо. Она быстро отворотилась и отошла прочь.
Петух на высокой готической колокольне блестел бледным золотом; таким же золотом переливались струйки по черному глянцу речки; тоненькие свечки (
немец бережлив!) скромно теплились в узких окнах под грифельными кровлями; виноградные лозы таинственно высовывали свои завитые усики из-за каменных оград; что-то пробегало в тени около старинного колодца на трехугольной площади, внезапно раздавался сонливый свисток ночного сторожа, добродушная собака ворчала вполголоса, а воздух так и ластился к
лицу, и липы пахли так сладко, что грудь поневоле все глубже и глубже дышала, и слово...
Остальные братья тоже бежали с ругательствами. К ним присоединились бывшие поблизости ученики, и взбешенный Кранц, все прибавляя шагу, дошел до своей квартиры, сопровождаемый свистом, гиканьем и криками «ура». К счастью, квартира была недалеко. На крыльце
немец оглянулся и погрозил кулаком, а в окно выглядывало злорадное
лицо бедной жертвы его коварства…
Тут был подсудок Кроль, серьезный
немец с рыжеватыми баками, по странной случайности женатый на русской поповне; был толстый городничий Дембский, последний представитель этого звания, так как вскоре должность «городничих» была упразднена; доктор Погоновский, добродушный человек с пробритым подбородком и длинными баками (тогда это было распространенное украшение докторских
лиц), пан Богацкий, «секретарь опеки», получавший восемнадцать рублей в месяц и державший дом на широкую ногу…
Он должен был быть или
немец, ежели бы не изобличали черты
лица его чисто русское происхождение, или адъютант, или квартермистр полковой (но тогда бы у него были шпоры), или офицер на время кампании перешедший из кавалерии, а может и из гвардии.
Сусанна Николаевна с жадным вниманием начала оглядывать все общество, и
немцы поразили ее прежде всего какой-то однообразною молодцеватостью; кроме того, на всех почти
лицах, молодых и пожилых, виднелись заметные рубцы, из коих иные были совсем зажившие, другие красноватые, а некоторые даже залепленные еще пластырями.
Он живо перенес крестьянский поселок за плодовый сад, выстроил вчерне большой дом, с башнями и террасами,
лицом к Вопле, возвел на первый раз лишь самые необходимые службы, выписал садовника-немца, вместе с ним проектировал английский сад перед домом к реке и парк позади дома, прорезал две-три дорожки, но ни к нивелировке береговой кручи, ни к посадке деревьев, долженствовавшей положить начало новому парку, приступить не успел.
Гладко выбритое
лицо и завивавшиеся на висках волосы придавали ему скорее вид старого немца-аптекаря.
Затем в толпе молодых дам и полураспущенных молодых людей, составлявших обычную свиту Юлии Михайловны и между которыми эта распущенность принималась за веселость, а грошовый цинизм за ум, я заметил два-три новых
лица: какого-то заезжего, очень юлившего поляка, какого-то немца-доктора, здорового старика, громко и с наслаждением смеявшегося поминутно собственным своим вицам, и, наконец, какого-то очень молодого князька из Петербурга, автоматической фигуры, с осанкой государственного человека и в ужасно длинных воротничках.
Из прочих
лиц явились только доктора: кривошейка-инспектор, с крестом на шее, и длинный, из
немцев, и с какими-то ожесточенными глазами оператор.
Красный короткий затылок и точно обрубленное
лицо, с тупым и нахальным взглядом, выдавали в Майзеле кровного «русского
немца», которыми кишмя кишит наше любезное отечество.
Быстро купцы потянулись станицами,
Немцев ползут миллионы,
Рвутся издатели с жадными
лицами,
Мчатся писак эскадроны.
Все это мечется, возится, носится,
Точно пред пиршеством свадьбы,
С уст же у каждого так вот и просится
Только — сорвать бы, сорвать бы…
Пошли. А в кабаке стоит старый человек, с седыми, как щетина, волосами, да и
лицо тоже все в щетине. Видно сразу: как ни бреется, а борода все-таки из-под кожи лезет, как отава после хорошего дождя. Как увидели наши приятели такого шероховатого человека посреди гладких и аккуратных
немцев, и показалось им в нем что-то знакомое. Дыма говорит тихонько...
Народ стал расходиться, а высокий
немец снял свою круглую шляпу, вытер платком потное
лицо, подошел к лозищанам и ухмыльнулся, протягивая Матвею Дышлу свою лапу. Человек, очевидно, был не из злопамятных; как не стало на пристани толкотни и давки, он оставил свои манеры и, видно, захотел поблагодарить лозищан за подарок.
Один из управителей, еще молодой господин, с жирным
лицом и каким-то остановившимся взглядом, выглядывал настоящим американским плантатором; другой, какой-то безыменный
немец, весь красный, до ворота охотничьей куртки, с взъерошенными волосами и козлиной бородкой, смахивал на берейтора или фехтовального учителя и, кажется, ничего общего с заводской техникой не имел.
Их ветретил в сенях его помощник, коренастый остзейский
немец, в куртке и без шапки.
Лицо у него было красное, широкое, с черной подстриженной бородкой. Анна Серафимовна поклонилась ему хозяйским поклоном. Тася это заметила.
Ровно в шесть часов вечера приехал добродушный
немец в Голубиную Солободку, к знакомому домику; не встретив никого в передней, в зале и гостиной, он хотел войти в спальню, но дверь была заперта; он постучался, дверь отперла Катерина Алексевна; Андрей Михайлыч вошел и остановился от изумления: пол был устлан коврами; окна завешены зелеными шелковыми гардинами; над двуспальною кроватью висел парадный штофный занавес; в углу горела свечка, заставленная книгою; Софья Николавна лежала в постели, на подушках в парадных же наволочках, одетая в щегольской, утренний широкий капот;
лицо ее было свежо, глаза блистали удовольствием.
Предсказание послали к Степану Михайлычу, который хотя и сказал «Врет
немец!», но втайне ему поверил; радостное и тревожное ожидание выражалось на его
лице и слышалось во всех его речах.
— Я мать, у меня родился сын!»
Немец, взглянув в
лицо Софьи Николавны, услыша ее здоровый голос, счел всю обстановку за шутку, за комедию.
Немцы насмешливо улыбались, следя за работой. Последняя положительно кипела — к утру мост был готов. Насмешливая улыбка сменилась на немецких
лицах выражением удивления.
« — По-моему, — вдруг закричала почти Наташа, обращая свое озлобленное
лицо к Пете, — по-моему, это такая гадость, такая мерзость, такая… Я не знаю. Разве мы
немцы какие-нибудь?
Его всё занимает: цветы, густыми ручьями текущие по доброй земле, ящерицы среди лиловатых камней, птицы в чеканной листве олив, в малахитовом кружеве виноградника, рыбы в темных садах на дне моря и форестьеры на узких, запутанных улицах города: толстый
немец, с расковырянным шпагою
лицом, англичанин, всегда напоминающий актера, который привык играть роль мизантропа, американец, которому упрямо, но безуспешно хочется быть похожим на англичанина, и неподражаемый француз, шумный, как погремушка.
— Какое
лицо! — говорит Пепе товарищам, указывая всевидящими глазами на
немца, надутого важностью до такой степени, что у него все волосы дыбом стоят. — Вот
лицо, не меньше моего живота!
— О, я не хочу иметь роги! бери его, мой друг Гофман, за воротник, я не хочу, — продолжал он, сильно размахивая руками, причем
лицо его было похоже на красное сукно его жилета. — Я восемь лет живу в Петербурге, у меня в Швабии мать моя, и дядя мой в Нюренберге; я
немец, а не рогатая говядина! прочь с него всё, мой друг Гофман! держи его за рука и нога, камрад мой Кунц!
Не скрывает он своей ненависти к
немцам при самом великом князе; раз при нем назвал в
лицо поганым басурманом [Этим прозвищем, которое составилось из слова «бесермен», неверный, стали честить
немцев уже при отце Иоанна III; может быть, и прежде.
— Господин наш, князь великой, всея Руси государь, Иван Васильевич, — заговорил, или, лучше сказать, запел дьяк в нос, — от пресветлого
лица своего избрал меня, своего недостойного холопа, сказать тебе, боярину: едет к нам от
немцев лекарь Онтон, вельми искусный в целении всяких недугов; остается ему до Москвы только три дня пути; а поелику великий государь соизволил, чтобы врач, ради всякого недоброго случая… от чего сохрани… каковой отпахни от него ангелы и архангелы крылами своими, яко… от чего… каковый…
Немец встревожился и даже перестал жевать. Меняясь в
лице, он произнес...
— С одним
немцем? Этот
немец — барон Вурмергельм и важное лицо-с! Вы наделали ему и баронессе грубостей.
Слез бедный Сафроныч с крыши, вошел в свое жилье, достал контракт со старым владельцем, надел очки — и ну перечитывать бумагу. Читал он ее и перечитывал, и видит, что действительно бедовое его положение: в контракте не сказано, что, на случай продажи участка иному
лицу, новый владелец не может забивать Сафроновы ворота и калитку и посадить его таким манером без выхода. Но кому же это и в голову могло прийти, кроме
немца?
Тут подошел высокий белокурый
немец с голубыми застенчивыми глазами, Рудольф, и совсем еще молоденький мальчуган, лет семнадцати, но с болезненно землистым цветом
лица и беспокойно бегающими глазками, Федор Крымов.
Муфель и двое лесничих были одеты в серые охотничьи куртки с зелеными аксельбантами, высокие охотничьи сапоги и тоже были украшены лядунками и двустволками; один лесничий был старик
немец с умным красным
лицом и длинными седыми усами, говорил мало и резко; другой помоложе, из братьев поляков, с дерзким
лицом, украшенным небольшой эспаньолкой, с усиками, закрученными шильцем.
Из двух гостей Симонова один был Ферфичкин, из русских
немцев, — маленький ростом, с обезьяньим
лицом, всех пересмеивающий глупец, злейший враг мой еще с низших классов, — подлый, дерзкий, фанфаронишка и игравший в самую щекотливую амбициозность, хотя, разумеется, трусишка в душе.
Вчера ночью бессонница, разволновался я, и вот полезли мне в голову фантастические картины того, как приближаются
немцы, как они идут с своей незнакомой речью, с своими незнакомыми немецкими
лицами, с своими пушками и ножами для убийства.
Наша контора возмущается, а я только в недоумении пожимаю плечами и чувствую свое
лицо таким же дурацким, как и у
немца, который топит.
За столом нас было шестеро: она, Приимков, дочка, гувернантка (незначительная белая фигурка), я и какой-то старый
немец, в коротеньком коричневом фраке, чистый, выбритый, потертый, с самым смирным и честным
лицом, с беззубой улыбкой, с запахом цикорного кофе… все старые
немцы так пахнут.
— Малина с молоком! — называет, восхищаясь, Лодку веселый доктор Ряхин и осторожно, со смущенной улыбкой на костлявом
лице, отдаляется от нее. Он тяготеет к неугомонной певунье, гибкой и сухонькой Розке, похожей на бойкую черную собачку: кудрявая, капризная, с маленькими усиками на вздернутой губе и мелкими зубами, она обращается с Ряхиным дерзко, называя его в глаза «зелененьким шкелетиком». Она всем дает прозвища: Жуков для нее — «Ушат Помоевич», уныло-злой помощник исправника
Немцев — «Уксус Умирайлыч».